Домой Анатолий Санотенко То, чего не было никогда (окончание)

То, чего не было никогда (окончание)

Окончание повести «То, чего не было никогда».

Начало повести: https://babruysk.by/to-chego-ne-bylo-nikogda/

Продолжение: https://babruysk.by/to-chego-ne-bylo-nikogda-prodolzhenie/

 

13

Оказалось – беременная. Преподнесла просто. «Ты вот всё не замечаешь, а я ведь попала в положение… И что теперь делать….»

Так вот почему… «Да, действительно, изменилась – и внешне, и эмоционально. И как это я, в самом деле… Всегда хвалил себя (ментально гладя по голове) за «повышенную» наблюдательность, а здесь такой конфуз…» – напряжённо думал он, всё не решаясь ступить на другой путь в своих размышлениях: что же, мол, ей ответить.

Картина жизни менялась, в ней (через какое-то время) должны были появиться новые, пока незнакомые, персонажи, и он фаталистически решил: пусть всё идёт своим чередом; чему быть – тому и жить. В общем, события пошли развиваться дальше, Инфантьев им не препятствовал.

Когда они вернулись, всё оказалось на месте – будто притаилось, – как в игре, оставленной на время. Газета – как хорошо налаженное производство – выходила с прибылью,  Ян Викентьевич так же счастливо улыбался в свои пышные усы… Только вот роман – новый уже роман – не писался: здесь уж, Александр Николаевич, пожалте сами, сами – никто тут вам не помощник.

Со вторым романом случилась какая-то засада. И не «какая-то», а вполне понятная, определённая засада: не писалось. Не было «романного дыхания» в придуманном им сюжете (как он ни «реанимировал» своё воображение). Нет,  сюжет был понятен, но вот описание шло по капле в час, – словно бы он писал не роман, а рассказ, выхватывая в каждый свой наскок на него что-то из темноты неизвестности, – по строчке, по несколько сантиметров из общей картины… Это было довольно мучительно, и найденный (недавно) стиль не помогал. Стиль – стилем, но сюжет-то, но герои-то не стилем создаются, это другое…

Новый роман его был (в его представлении) образцом магического реализма. Старый город, старый человек, который никак не может умереть и живёт с тех самых времён, когда этот самый город только формировался…

«Ну хорошо – для рассказа вполне достаточно. С лихвой! А вот что с ним, моим героем, делать, – тяжело размышлял он. – По каким переулкам судьбы его провести, в какие события погрузить, с кем познакомить, с кем раззнакомить?..»

Это было пока неизвестно, сокрыто от его внутреннего и «внешнего» взгляда.

Между тем Флора разбухала как зерно перед посевом. Инфантьев смотрел на эту эволюцию и испытывал двойственное чувство гордости и вины. Но всё милое, свойственное только ей, было с ней и сейчас: голос, мысли, эмоции,  ужимки, любимые словечки… И улыбалась она по-прежнему. Правда,  Инфантьеву казалось, что она теперь улыбается всем телом, – изменения в ней и были таким вот расширением её улыбки на каждую клетку тела, которое  (её улыбающееся тело, каждую его клеточку) он теперь любил ещё сильнее, ещё больше. Лишь её грация как-то замедлилась, отяжелела.

Тут они (мы) вспомнили, что не женаты. Пришлось заняться, по обоюдному.

Оба были большими неформалами относительно этой «человекоудобной» процедуры (он интересовался у Флоры и всё выяснил), можно было и обойтись. Но настоял – ввиду, так сказать, её положения и прочих социальных изменений, которые грядут.

Решили – также обоюдно – всё сделать тихо, без громких и речей, без фанфар, –чтобы не спугнуть судьбу… Единственное, Флоре хотелось быть там в белом платье, в фате, с кружевными перчатками… – в «образе». Воспользовавшись знакомствами, он одолжил платье невесты  19-го ещё века из запасников местного театра.  Когда выбирал, уткнулся глазами в мужской наряд того же времени – вороней черноты фрак, фетровый купол цилиндра, белый галстук-жабо, трость с серебряным рукоятью благородного чернения… Словом, тоже вошёл в образ. Так и поехали. За отсутствием кареты (в театре не нашлась) – на белом Мерседес-Бенц.

Свидетелями были – кандидат филологии Быстров и доктор Свентицкий.

В старом, советской эстетики, Дворце бракосочетаний  (теперь – Дворце гражданских обрядов, – «шаманских камланий», – пошутил он, когда представилась возможность)  Инфантьева и Флору провели в большую, как их будущая совместная жизнь, комнату, пребывающую в статусе обрядного зала, работница ЗАГСа (сделавшая «куксовую» причёску, видимо, в те же «стародавние» времена, когда построили и сам «Дворец») произнесла приличествующие случаю, фразеологически правильные, но давно уставшие от долгого употребления слова; затем они в «рифму» произнесли служебную часть речи, наделённую сакральным смыслом согласия, расписались в невинном журнале – и вступили в брак.

Из Дворца вышли уже целокупно: муж, жена. «Ну вот, ну вот… –  всё повторял, улыбаясь, Инфантьев, тремя пальцами придерживая цилиндр (вдруг налетел непрописанный нигде, ни в одном сценарии, ветер).

Далее тоже всё было прилично, по правилам: ресторация с хорошей репутацией, узкий круг приглашённых. Торжественный вечер прошёл скромно, но с хорошей кухней и внимательным обслуживанием. Новобрачные съездили домой – переодеться, и теперь чувствовали себя по-домашнему, –  она была в простом, из нашего века, белом платье, он – в костюме-тройке той же эпохи.

Быстров и доктор Свентицкий вели себя достойно; вообще, никто на свадьбе не говорил лишнего, не пил лишнего, не выглядывал ненужного; обошлось и без «славянских» битв – как словесных, так и физических. Посидели вдосталь, наслушались поздравлений и напутствий достаточно – и разошлись, – по тем же углам своих судеб, откуда сюда, на это торжество, прибыли.

 

14

«Хорошее дело люди браком назовут» – «отрицающе», по принципу парадокса, шутил Инфантьев через месяц, сидя на террасе уличного кафе (уточнение: на самом деле – внутри кафе: автор промахнулся со временем года, – был ноябрь на дворе) – в ответ на вопрос Бахметьева, вдруг вынырнувшего откуда-то из контекста, из прошлого, из какой-то параллельной, иной жизни… Завидев на улице Инфантьева, он, расставив руки, перегородил ему путь, и потребовал сей же час идтить с ним в кафе – отпраздновать встречу, женитьбу, выход романа, грянувший затем успех, – в общем, всё, что теперь в его жизни есть, то и отпраздновать. (А нынешняя жизнь Инфантьева, действительно, была таковой – удачной, радостной, праздничной).

«Ну, как вам в статусе женатого человека?» – интересовался Бахметьев, наливая ему янтарного цвета коньяк, в котором застрял охмелевший солнечный луч (по случаю такой встречи дали солнце). И тут Инфантьев, бдительно помня, кто перед ним, стал парадоксально, с «вызовом» шутить на этот счёт – трактуя поговорку о браке в противоположном значении.

И в самом деле, «вежливого» Бахметьева надолго не хватило – вскоре заявился Бахметьев прежний.

«Значится, хомут вам этот ндравится. По нраву, стало быть, он вам… А как ваш пегий Пегас – Флора его ещё не стреножила?»

«Нет, знаете, – пасётся вдохновенно, нагуливает себе бока. Думаю, до конца весны, к лету, – закончить второй роман…»

«А, значит, так… Ну что ж, ну что ж… За это и выпьем – за свободу нестреноженных ног» – иронично-ехидно говорил Бахметьев, наливая по второй (распоряжался – хоть «Наполеон» был заказан не им).

Почувствовав алкогольное движение в голове (вышел в город на пустой желудок), Инфантьев потребовал порезать твёрдого литовского сыра, марокканских апельсинов, турецких лимонов.

«Вижу, вы сделались барином… И всё же хочу вам разочаровать – неправильно пьёте коньяк! Как советский мещанин пьёте, а не буржуа!»

Бахметьев заказал чёрного шоколаду. Когда принесли, отломил маленький ломтик и засунул себе под язык. Подождал – и отпил из бокала.

«Вот! Это правильный путь сего благородного напитка в мою утробу! Попробуйте».

Инфантьев, уже слегка опьянев, клятвенно обещал  попробовать – в другой раз.

«А знаете что! Айда к нам в газету – на работу! Ну, или внештатно – как вам угодно. Гонорары – приемлемые. «О-очень, доложу я вам, приемлемые», – сбиваясь со своего выдержанного тона, как всегда при встрече с Бахметьевым, предложил он.

Бахметьев поморщился.

«Что, к вам? Не прельщает. У вас там, стесняюсь спросить, научились уже работать с авторскими текстами, может? Помню, принёс я как-то свою статью – на кинематографическую тему, – так ваши редакционные борзописцы и заголовок мой обкорнали и последнюю строчку ампутировали… (Инфантьев помнил тот случай, и последняя строчка была там не к селу). Так что, – что бы да – так нет», – язвил, играя интонацией, Бахметьев.

«Ну, как знаете, как знаете… Но – подумайте ещё! А мне уже, понимаете, пора. Время – как тот пресловутый драгоценный металл…»

«Опять перепутали, – перебил Бахметьев, – это молчание – золото…»

«Тогда помолчим. Дальнейшее – молчанье», – сказал, Инфантьев, и, рассчитавшись, двинулся к выходу, чуть не повалив стул возле соседнего столика, подняв – в знак прощания – руку.

 

15

Но проститься не удалось – Бахметьев никак не выпадал из сюжета. Досадно даже – некуда его засунуть. Не в Африку же отправлять – на львов охотиться. Много чести будет.

Бахметьев, как «сонное наваждение», появлялся теперь то там, то сям, маячил перед глазами на фоне разнообразных событий; один раз они даже столкнулись (плечами), – когда Инфантьев, отобедав, выходил из кафе, удобно размещенного неподалёку от редакции. («Однако, вас много…» – сказал Бахметьев, с утра уже встретивший где-то г-на Бахуса, в отличие от Инфантьева, – ясного как стёклышко, и вообще, довольно стеклянного, если приглядеться).

В сущности, он, Бахметьев, был их городе легендарной, баснословной фигурой. Культурный деятель районного масштаба, соорганизатор «квартирников» – ещё в те времена (довольно затхлые по имеющимся в наличии свободам), когда это было ново, ярко, модно и немного опасно. В конце концов, он был поэтом – хорошим поэтом, поэтом, печатавшимся в центральных изданиях (критика – там же – писала, что он эпигон Бродского, но всё же, всё же…). Пряная метафористика его ранних вещей опьяняла, рождала эхо большой литературы; это внушало уважение. Правда, в последние годы он зачем-то перешёл на стихи сатирического плана, на стихи, вышучивающие человеческие «забавности» и слабости, «хомосапиенские» (как он выражался) надежды и мечты, – показывая их под другим, язвительно-остром, в сорок  градусов, углом зрения. И ещё верным в отношении его образа было то, что, не найдя искомой реализации, в последние годы он смачивал своё разочарование (видимо, чтобы не протухло) «огненной водой», сработанной по рецепту Менделеева.

Зачем-то он был нужен судьбе, присматривающей за Инфантьевым. Не будем с ней спорить – пусть остаётся.

Но далее, в качестве своеобразного буфера, прежде чем перейти к сокровенной «теме Флоры», – поговорим ещё об успехах Инфантьева.

А они были видимыми – эти успехи. Его второй роман перевалил за экватор; по имеющимся сообщениям, в Соединённых Штатах заканчивали снимать «фильму» по его роману первому. Деньги шли отовсюду – и очень приличествующая зарплата в газете, с премиальными, почти равными ей, и поступления от продаж вышедшей ранее книги… Денег было так много, что становилось даже как-то неудобно… Инфантьев решил, – компенсационно, и вообще, – открыть Фонд поддержки творческих начинаний. Чтобы и художникам, и литераторам, и музыкантам. Разработал Устав Фонда, Положение о стипендиях, ещё одно – о Премиях за победу в трёх отдельных, разнообразной жанрово-видовой породы, конкурсах. … Положил на счет Фонда полмиллиона («иностранных» – как он их называл)… Эти конкурсы проводились каждые три месяца, –  тоже по нескольким, отдельным номинациям – каждый; затем определялись победители.  Бросая работу в редакции, Инфантьев восседал, словно новый индифферентный Будда, в жюри (он сам, Быстров, оба аспиранта, теперь – доценты, Александр Николаевич, Сергей Петрович). Постепенно, тихой сапой, он становился  в их городе, как сказали бы, не ошибившись, сто лет тому назад, – «видным деятелем». Глядя на него, и другие предприниматели начинали затеивать что-то похожее. Культурная жизнь в городе бурлила, словно котёл, напоминая события Серебряного века.

В это время жизнь во Флоре развивалась не по дням, а по минутам – как ей, жизни, и свойственно. Флора теперь постоянно прислушивалась к ней. Ходила – и прислушивалась, словно с морской раковиной возле уха. То же временами делал и он, Инфантьев, – становился на колени, припадал головой, склонённой набок, к флориновому животу и – замолкал, слушал. Доисторический, тёмный, бурливый океан, из глубин которого иногда доносилось какое-то биение.

И вообще, всё теперь было жизненно, реалистично, по-настоящему. Настоящие отношения, настоящая семья. Скоро вот будет и настоящий ребёнок. То, о чём он и мечтал, – когда-то…

«Может, тебе, действительно, уйти из газеты – вот сколько у тебя работ, обязанностей; да и средства ведь есть, не без этого…» – говорила Флора,  жалея его.

«Побуду ещё – отвечал он раздумчиво. – Ещё не время».

Но какого такого времени он ожидал – было непонятно. Он тоже не знал этого.

Побывали на УЗИ – чтобы убедиться в нормальности их троих. К счастью, всё было хорошо ­– со всеми, и казалось, что ребёнок (а то, что это мальчик, уже было известно) тоже улыбается им на экране монитора…

Выбор пелёнок, смешных, трогательных, наивных одежек-распашонок, бутылочек для питания, кроватки (обязательно со сплошными боковыми, – их пугали россказнями про случайное удушение младенцев в колыбелях со вставленными пластмассовыми прутьями) и всего того детского ассортимента, что полагается по такому случаю… У Флоры – особое минерально-фруктово-овощное питание, с достаточным количеством белка; прогулки на воздухе; консультации и неделя на сохранении… Всё это, действительно, занимало Инфантьева больше его газеты, его романа, который решил вежливо подождать, – перед финальной частью сюжета, – в быстром темпе, в сонатной форме.

Жизнь его теперь, в самом деле, проходила в темпе аллегро, аллегретто; оркестр   играл слаженно, и музыка эта ему нравилась – своим благородным звучанием, своей глубиной.

 

16

«Нет, вы только посмотрите!.. Что это такое! Ни заголовка, ни подписи, – гневался Инфантьев на редакционной планёрке, на которой ему передали статью Бахметьева (судя по статье, он решил все же сотрудничать), отстраняя от себя лист с распечатанным текстом. – Что за неуважение, спрашиваю я вас!»

«Бахметьев!» – многозначительно-иронично отвечали ему сотрудники.

«Чёрт знает что! Впредь – не пропускать: пусть садится и оформляет, как полагается».

«Приходится признать, что у Бахметьева хватило бы способностей на десять, нет, не сто таких заголовков!» – энергично дёргая лицом, сказал Быстров.

Инфантьев тоже нервничал. А нервничал он оттого, что Флора была на сносях, потому что приближалась новая, ещё неизвестная жизнь.

«Не Бахметьевым единым жив мой нерв!» – язвил он в отношении себя (внутри себя), увлекая себя в сторону рефлексий, размышлений: метод – спасительный, в ситуации стресса подходит всем.

В то же время Флора, кажется, совсем не волновалась. Словно бы процесс формирования, рождения новой жизни был ей давно понятен, давно привычен. По видимым приметам, этот процесс радовал её, наполнял гармоничным чувством счастья, покоя, сущностным смыслом…

Она улыбалась миру, жизни, и мир, жизнь – в ответ улыбались ей.

Что-то наплывало. Шло волнами из будущего. Инфантьев старался адаптироваться, быть готовым, бдительно наблюдал за событиями, за судьбой, и все же когда это случилось (пошла в торговый центр, стали отходить воды), он оказался совершенно, совершенно не подготовленным – и не рядом, и без связи (делал интервью, отключил телефон), и узнал, что всё хорошо, разрешилась, мальчик, 3,5 килограмма, 50 сантиметров, – кажется, одним из последних.

Свершилось. Глухой, сильный толчок судьбы. Что-то двинулось с места в сторону будущего.

Навестил в роддоме. Ему в окно был показан удивлённый всему ребёнок, который вскоре стал беспокойно ёрзать, гримасничать, и был унесён улыбающейся, совершенно счастливой Флорой вглубь комнаты.

Со странным чувством пошёл по делам. «Отец! Отче, падре, папа, патер, фазер, ата, ама, אבא… Создатель новой жизни… Как это странно, странно привлекательно звучит…» – размышлял он во время  своей бодрой, решительной ходьбы.

«Теперь я – отче ваш», –  торжественно сказал Инфантьев, входя в редакцию. Стали шумно его поздравлять; Светлана алела в  своём углу («красный угол редакции», – называл её Инфантьев, – за глаза), делая вид, что набирает какой-то текст на клавиатуре; откуда-то появились вино, в том числе – игристое, закуски, фрукты, бокалы, фужеры, блюдца; заиграла музыка с интернет-плеера, и майские прихожие вскидывали головы в сторону празднично освещённых окон на втором этаже, откуда доносились звуки веселья – громкие голоса, взрывы смеха, хлопки шампанских пробок, – и удивлялись тому, кто это так торжествует.

Расчувствовавшись, на радостях, Ян Викентьевич значительно поднял ему жалованье и ввёл в состав учредителей. Уходить было теперь трудно, но – надо: роман шагал теперь семимильными шагами; ребёнок (названный Петром) – вёл себя беспокойно; требовалось быть для них настоящим, а не приходящим лишь патером. Первое его детище давно уже выросло, давно ходило самостоятельно и болтало речисто. За него можно было не беспокоиться.

Остался в составе «Совета» –  собрания учредителей, – чтобы не оставлять без наблюдения,  не бросать окончательно пропитанный его кровью, его идеями проект, участвовать в важных решениях: опыт, нужный совет в нужное время, его репутация, его личные связи – дорогого стоят.

Иван Викентьевич, конечно, был расстроен чрезвычайно. Пришлось пообвыкнуть, переспать с этой новостью, чтобы успокоиться. Но – держа себя, крепясь – отпустил Инфаньева, отпустил… Вместо него был назначен Быстров, который знал, где что лежит, и как всё устроено, – «неравноценный, вынужденный обмен», – как, разговаривая с самим собой (после ещё одного «банкета» – прощального), рефлексивно объяснял сам себе Ян Викентьевич.

Стало больше времени. Теперь Инфантьева (как он это сам воспринимал, глядя со стороны) часто видели в центральных скверах города, мерно раскачивающим коляску, кормящим из бутылочки скрытого от взгляда ребёнка (суеверно никому никогда его не показывали), тихо напевающего что-то – что-то похожее  на «Битз», «Куин» и другую классику.

Флора совсем не пострадала от родов, даже не изменилась; казалось, она снова готова колоситься, давать новую жизнь. Но Инфантьев оберегал её от излишних трудов,  требующих сил, забот. Многое делал сам – и выходило так, словно он был прирождённый отец, – настолько всё хорошо у него получалось  в заботе о сыне.

По вечерам – изрядно зачерпывая ночь – он работал над благодарно расцветающим романом; и если судить по его внутреннему дыханию, оставалось дописать ещё две, – максимум, три главы.

Однажды во время дневной прогулки снова повстречался Бахметьев. Шёл мимо, споткнулся о них с Петром – сначала взглядом, потом и всем телом, – даже подпрыгнул на месте.

«А-а-а! Так вот вы как! С ребёночком! Что ж дело, благородное – одобряю! – кричал он на весь сквер. – У самого – трое (рассованные по разным семьям, в которых сам Бахметьев не жил, оставив эти семьи вскоре после рождения «наследников», – как он изволил выражаться). – Два сына и…  дочка, – сказал он с промедлением, словно припоминая. – Двое уже в школу ходят…»

«А как ваша книга, что с ней?», – спросил он дальше, с плохо скрываемой надеждой (совсем нескрываемой) услышать плохие, печальные вести.

«Растёт. Не извольте беспокоиться..» (Пребывайте там, где вы сейчас пребываете, – не возвращайтесь в нашу с Флорой реальность…)

«Ну и тончик у вас… А с газетой, стало быть, всё?»

«Стало быть, всё».

«Ага, ага. Понятно, понятно…» –  словесно потоптался он на месте и решил отваливать, – не простившись, ничего больше не сказав, пошел дальше.

(Инфантьев проводил его взглядом до границы, где начинались какие-то кусты, которые быстро заштриховали, скрыли его тёмную фигуру от обозрения, – словно бы там уже начиналась инобытие, – другая матрица бытия…)

Инфантьев так часто бывал в этих городских скверах, размышляя и раскачивая колыбель над бездной жизни с её двумя идеально чёрными вечностями, или что-нибудь почитывая (литературный журнал, книга), что даже попал – и не раз – в фотообъектив газетных фотографов,  ищущих пейзажей, натуры. Даже стал – то есть этот вид с ним: дорожка сквера, скамейка, молодой отец неспешно прогуливается с коляской – и фоном, и крупными планами на рекламных открытках, посвященных их городу… В этих скверах он был свидетелем появления, роста, расцвета и потом увядания растительности; свидетелем измороси и изморози; первого, робкого снега и внезапного снегопада; аппетитно хрустящего под ногами бодрого утреннего наста и переливчато-говорливых ручьёв.

Не показываемый никому младенец тоже рос, взрослел и вскоре покинул четырёхколесную свою колыбель, стал прохаживаться за ручку отцом в дальних аллеях городского парка (подальше от любопытных взглядов, в стороне от судьбы…).

Вот и первые слова, первая осмысленная фраза. Рос наблюдательным, смекливым; смотрел серьёзно, по-взрослому: маленький Инфантьев, вторая (современная) версия.

Флора в это время занималась домом, – а они купили себе синий, стремящийся к небу особняк на краю города, с приличным наделом земли, – сделала ремонт в квартире (бригада мастеровых управилась за месяц), затем – на свой вкус –обставила интерьер. Получилось очень эстетно, очень удобно. Затем, будучи педагогом,  занялась Петром, – его образованием: алфавит, счет и прочее природоведение.

Предоставленный сам себе, Инфантьев  работал над новым своим романом, третьим по счёту, пребывая в нём целиком, без остатка. Эта вещь (довольно автобиографическая) требовала максимальной концентрации, поскольку в ином случае грозила рассыпаться, разойтись на швах. Состояние дежа вю, – тема романа, – действительно была крайне сложной;  в работе он засиживался далеко за полночь, разгоняя сознание до каких-то баснословных скоростей, и потом не мог уснуть до самого утра. Постоянно ходил невыспавшийся, бормоча вслух фразы из романа, – проверяя их на слух. Иногда он ощущал, что вокруг него происходят какие-то странные вещи: время от времени предметы и людей начинает покрывать какая-то зыбь, и сквозь неё словно бы проступает другая реальность, иной мир. Также его тревожило непонятное свечение по периметру этой самой реальности, –  при любом взгляде на неё,  –  будто какой-то просвет на затёртых краях жизни, и трудно было разобрать, что это. Появляющиеся и тут же исчезающие лица, сторонние голоса и звуки, звучащие непонятно откуда вопросы… Реальность определённо была неустойчивой, с нею определённо что-то происходило.  И он обдумывал этот феномен, бродя – то ли по городским улицам, то ли по лабиринтам своей мысли.

 

17

…На небе вспыхнуло. Как когда-то и где-то. Но когда и где? Он не мог вспомнить. Опять полыхнуло – да так сильно, что на мгновение ослепило, и он остановился, не зная, куда ему идти. Когда же оптическая чёткость мира была восстановлена, он увидел: людей сидящими за столиками, стеклянную стену кафе, за которой разыгрывался настоящий, всамделишный дождь.

Пальцы обжигал стаканчик с горячим кофе. Тонкая светловолосая девушка вежливо спросила – будет ли он заказывать ещё что-то, предложила сесть за свободный столик…

Инфантьев не знал, почему он здесь, зачем и как здесь оказался; и куда ему сейчас идти… К тому же странным образом изменился дизайн, обстановка этого кафе, – всё было другим чем он помнил. Это озадачивало, сбивало с мысли.

Поставив стаканчик с не выпитым кофе на свободный стол, он двинулся к выходу, толкнул стеклянную дверь, вышел на улицу.

Пронёсшийся над городом ливень уже заканчивался. Было свежо. Остро пахло мокрой землей, листвой, деревьями…

«Флора!» – вспомнил Инфантьев. «Где она? Почему-то я не помню этого… И разве не здесь мы, как прежде, должны были с ней встретиться?»

Больше часа бродил по городу, не обращая никакого внимания на внешний мир. Всё силился вспомнить – что же всё-таки произошло с ним, и где сейчас в этом мире Флора.

Несколько раз столкнулся с прохожими и был обруган за свою невнимательность; один раз, переходя дорогу, чуть не попал под машину; наконец возле местной больницы был остановлен доктором Свентицким, но не сразу его узнал.

«Дорогой мой, где это вы пропадали? Вас совсем не было видно. Сколько – два, три месяца?.. И что это с вами сейчас?..», – с беспокойством говорил Свентицкий, вглядываясь в его бледное лицо.

По его виду, «реакциям», по его вопросу о Флоре (не заметив этого, он повторил свой вопрос несколько раз), Свентицкий сделал для себя кое-какие выводы и повёл его больничными коридорами к себе в кабинет.

И у него состоялась длительная беседа с   Свентицким, в продолжение которой   доктор неоднократно с удивлением  всматривался в его лицо.  Выслушав изложенное Инфантьевым молча, он походил взад вперед по кабинету, трогая то свои карманы в халате, то предметы на рабочем столе,  остановился и сказал: «Послушайте меня… вы были больны… у вас расстроились нервы… Временное помутнение, так сказать. Вы даже покушались на самоубийство… Но затем наступила ремиссия. Вы восстановились… Теперь же у вас был рецидив нервной болезни. Но это ничего, это не страшно… Только… как бы вам сказать… болезнь вызвала некоторые эффекты сознания. Вы… ваше сознание, укрываясь от тяжелых событий, от негативной информации, компенсационно, создало свою действительность, свою – скажем так – реальность. И то, что вы мне рассказали сейчас, никогда не происходило. Вы понимаете? Этого не было никогда.  Газета, книги, семья… И поскольку вам опасно оставаться в созданном вами, иллюзорном мире, я решил сказать вам об этом, – доктор остановился и с  большим сожалением, с большим сочувствием посмотрел на Инфантьева. – Вы понимаете меня?»

Инфантьев молчал. «А Флора?» – глухо спросил он. Лицо доктора дёрнулось.   «Она умерла. Погибла. Три месяца тому… Ехала в столицу на какую-то выставку, с Бахметьевым, – вы его помните? – автобус попал в аварию. Было много жертв… Сожалею…»

В доказательство своих слов Свентицкий повёз его на городское кладбище – показать её могилу, вернуть его в настоящую действительность, подлинную действительность, – правильную действительность. И по пути Инфантьев всё искал острую поверхность, всё пытался посильнее уколоть себя чем-нибудь или вот – порезаться, поскольку не верил доктору, считал, что как раз всё это и есть выдумка, его фантазия, почему-то разошедшаяся.

И даже её могила – жёлтый сосновый крест с чёрной табличкой, венки, – не произвела на него искомого доктором впечатления, ничего не изменила в его убеждённости (в прямо противоположном). Но он решил, на всякий случай, не говорить об этом Свентицкому. Затаиться. Подыграть ему.

Доктор выписал таблеток, вручил рецепт; договорились встретиться через день; расстались.

Выйдя из клиники, он за первым же углом порвал вручённый Свентицким листок  (с латинским, словно магическое заклинание, названием лекарства) и ускорил шаг, почти побежал.

День был пасмурный. Но за первым же поворотом улицы хлынуло солнце; краски мира разноцветно вспыхнули; включился отсутствующий до этого звук. Словно где-то там щелкнули таинственным тумблером – и всё изменилось.

Встречные люди почему-то вглядывались в его лицо и понимающе улыбались.

Среди них было множество людей, о которых он ранее слышал как об умерших. Но думать об этом было некогда, он очень спешил. Туда, в дом на Цветочной улице. К ним.

Инфантьев открыл дверь своими ключами, обнаруженными им в кармане светло-серого пиджака, который давно уже не надевал.

Прихожая была освещена ярко, по-праздничному, как в детстве. На полу, крашеном бурой, давно исчезнувшей из продажи краской, трогательно прижавшись друг к другу, стояли белые женские туфли и синие детские сандалики.

«Значит, дома», – радостно подумал Инфантьев. «Милые мои, где вы?» – негромко спросил он, и его услышали.

«Папка, папка пришел» – зазвенел голос его сына в комнате рядом и раздался топоток маленьких, смешных ножек. Добежав до отца, мальчик с разбега прыгнул к нему на руки, прижался к груди. Следом из комнаты вышла улыбающаяся Флора, беззвучно скользнула к нему навстречу.

«Ну, здравствуйте, я вернулся», – сказал Инфантьев, обнимая жену и сына.

 

2008 – февраль-апрель 2021 г.

Предыдущая часть:  https://babruysk.by/to-chego-ne-bylo-nikogda-prodolzhenie/